"Двадцать пять этажей непрерывного джаза"(с)
суббота, 13 сентября 2014
18 июля. В Альгамбре живет кошек будто потомственных крысоловов в картинной галереи. Не удивлюсь, если их привезла еще та династия, что жила в мозаичных дворцах, и чьи дети бродили по садам Хенералифе и гонялись за голубями по песчаным дорожкам. Кошки не едят круассаны, они вообще не идут на руки. Кофе на такой высоте наливают в высокие стаканы, хотя нет ничего более противоречивого, чем эспрессо и стекло.
Кошка всюду идет, как по тонким досочкам над потоком.
Здесь страх гор утихает, потому что ты и вправду наконец-то на вершине.
Кошка всюду идет, как по тонким досочкам над потоком.
Здесь страх гор утихает, потому что ты и вправду наконец-то на вершине.
15июля.
И кто просил выбирать для поездки такое пекло? Но сами хотели. Мадрид, аэропорт Барахас, раскаленный воздух вибрирует от плит раскаленной взлетно-посадочной. Девушка у окна в самолете - внезапно испанка со светлыми волосами - предупредила, что в Мадриде будет жарко, но прекрасно. А мы не в Мадрид пока, мы еще дальше - пять часов автобусом с Estacion Sur до Андалусии. До Гранады.
Станция Mendez Alvaro. Южный вокзал и бесконечный ремонт вокруг.
16июля. Алехандро тоже все время пытался говорить по-английски, хотя и сбивала я всех с толку своим ломаным испанским, будто только что вытащенным из дешевого разговорника. Разговорник, само собой, из дома. Из книжного отделения распродаж. Алехандро ночью возвращал какую-то центовую сдачу, потому, кажется, мы дали за номер в хостеле слишком много. А все время волнуюсь, когда ночью стучаться в номер и требует неких лингвистических достижений от меня.
Не спала ночью. Совсем. Мы в Гранаде, мы летели пять часов, потом в ехали еще пять: мелькали горы-горы, я высматривала Сьерра-Неваду, Иришка разговаривала с украинкой, неизвестно как затесавшейся в автобус. Живет в Гранаде, да. Вероятно, вышла замуж. Водит туристов. Я не хочу к ней в группу, я хочу везде бродить одна. То есть не одна, конечно, но без туристов. Поэтому просто в ближайшем ларьке местной "Роспечати" купили карту города и пошли в Альбайсин. В нем еще никто не проснулся, не вытащил на прилавки остро пахнущие специи, не рассыпал изюм на булыжную мостовую. А ее моют из шланга, так она и бежит до конца квартала сверху. Вероятно, в средневековье эта канавка в брусчатке была не для воды вовсе.
Альбайсин, почти аутентичный арабский квартал. В чайных курят кальян и подают крохотные серебристые стаканчики с крепкой заваркой. На улочках торгуют шароварами, индийскими кошельками и сережками по пять евро пара. У меня теперь зеленые и серебристые.
А пока закрыты лавочки, некоторые из ник кажутся вот такими.
Над головой растут апельсины, которые мне казались мандаринами. А Иришка решила спросить у местных - сидели прямо там, в тени, с детскими колясками. "Es este el limon?" Нет, все-таки апельсины. Сок из апельсинов тоже подают везде, как и оливки - бросовый товар. Смятые фрукты часто валяются под ногами, в Гранаде до такого нет дела даже птицам.
К этому моменту уже чувствую себя героем фильма "Бессонница". Уснула лишь тогда, когда перестала боятся горной болезни и прочей ерунды.
Дорожка к кафедральному собору. В нем продаются карамельки в бумажных пакетиках. Рядом с ним как раз последний адрес, найденный по Lonely Planet - путеводитель остался валятся или в автобусе, или в такси, или даже на качелях в парке Лорки. И если кто-то нашел, то может спокойно взять себе - я так разочарована, что хуже и быть не может. Во-первых, он потерялся. Во-вторых,там не указаны часы работы дома-музея Лорки, а работает он только пару часов утро, да и то не каждый день. Тапас-бары? Да, но эту традиционную испанскую закуску подают на белых блюдах. А я бы хотела среди сборщиков оливок или дальнобойщиков.
И кто просил выбирать для поездки такое пекло? Но сами хотели. Мадрид, аэропорт Барахас, раскаленный воздух вибрирует от плит раскаленной взлетно-посадочной. Девушка у окна в самолете - внезапно испанка со светлыми волосами - предупредила, что в Мадриде будет жарко, но прекрасно. А мы не в Мадрид пока, мы еще дальше - пять часов автобусом с Estacion Sur до Андалусии. До Гранады.
Станция Mendez Alvaro. Южный вокзал и бесконечный ремонт вокруг.
16июля. Алехандро тоже все время пытался говорить по-английски, хотя и сбивала я всех с толку своим ломаным испанским, будто только что вытащенным из дешевого разговорника. Разговорник, само собой, из дома. Из книжного отделения распродаж. Алехандро ночью возвращал какую-то центовую сдачу, потому, кажется, мы дали за номер в хостеле слишком много. А все время волнуюсь, когда ночью стучаться в номер и требует неких лингвистических достижений от меня.
Не спала ночью. Совсем. Мы в Гранаде, мы летели пять часов, потом в ехали еще пять: мелькали горы-горы, я высматривала Сьерра-Неваду, Иришка разговаривала с украинкой, неизвестно как затесавшейся в автобус. Живет в Гранаде, да. Вероятно, вышла замуж. Водит туристов. Я не хочу к ней в группу, я хочу везде бродить одна. То есть не одна, конечно, но без туристов. Поэтому просто в ближайшем ларьке местной "Роспечати" купили карту города и пошли в Альбайсин. В нем еще никто не проснулся, не вытащил на прилавки остро пахнущие специи, не рассыпал изюм на булыжную мостовую. А ее моют из шланга, так она и бежит до конца квартала сверху. Вероятно, в средневековье эта канавка в брусчатке была не для воды вовсе.
Альбайсин, почти аутентичный арабский квартал. В чайных курят кальян и подают крохотные серебристые стаканчики с крепкой заваркой. На улочках торгуют шароварами, индийскими кошельками и сережками по пять евро пара. У меня теперь зеленые и серебристые.
А пока закрыты лавочки, некоторые из ник кажутся вот такими.
Над головой растут апельсины, которые мне казались мандаринами. А Иришка решила спросить у местных - сидели прямо там, в тени, с детскими колясками. "Es este el limon?" Нет, все-таки апельсины. Сок из апельсинов тоже подают везде, как и оливки - бросовый товар. Смятые фрукты часто валяются под ногами, в Гранаде до такого нет дела даже птицам.
К этому моменту уже чувствую себя героем фильма "Бессонница". Уснула лишь тогда, когда перестала боятся горной болезни и прочей ерунды.
Дорожка к кафедральному собору. В нем продаются карамельки в бумажных пакетиках. Рядом с ним как раз последний адрес, найденный по Lonely Planet - путеводитель остался валятся или в автобусе, или в такси, или даже на качелях в парке Лорки. И если кто-то нашел, то может спокойно взять себе - я так разочарована, что хуже и быть не может. Во-первых, он потерялся. Во-вторых,там не указаны часы работы дома-музея Лорки, а работает он только пару часов утро, да и то не каждый день. Тапас-бары? Да, но эту традиционную испанскую закуску подают на белых блюдах. А я бы хотела среди сборщиков оливок или дальнобойщиков.
пятница, 10 января 2014
Завтра на машине в Углич. Это я так решила. Что он был только "с темно-красной церковью-игрушкой". Место, где убили царевича Дмитрия. Обещаю себе, что завтра же выложу фотографии, иначе можно забыть про всё красивое.
воскресенье, 25 августа 2013
Стирая белье в порыжевшей ванне,
Голос от мокрого пола выстрадан, одинок,
Гулко по всей квартире разносится голос Анны,
Пальцы в пыли от лампочки, вкрученной в потолок.
Простыни - будто стены собора белые,
Белые, как дорогая слоновая кость,
У Анны руки – будто подкоп мастерит из плена,
Голос Анны зовет – gratia, gratia plena,
Ave Maria – радуйся, началось.
А голос у Анны тоненький, точно кора березы,
Аве Мария, из крана елей течет,
Больней с каждый всплеском из рук ее рвутся простыни,
И ангел за дверью гадает, к кому бы придти еще.
Свет невечерний горит на зеркальной полке,
Свет невечерний лампадою в тридцать ватт,
Анне кажется, что длится безумно долго,
Что простыни не белеют две тысячи лет подряд,
Но Анна стирает «Тайдом», у Анны такая мода,
У Анны «Аве Мария» звучит как реклама с радио,
Голос у Анны тоненький, как рубиновая порода,
И ангел решает, что может, и что когда-нибудь,
Что лет через восемь, когда на лицо ее лягут тени,
И родятся на свете дети каких-то других порядков,
А пока догорают последние песнопения,
И Анина мама заходит в ванну за чистой тряпкой.
Голос от мокрого пола выстрадан, одинок,
Гулко по всей квартире разносится голос Анны,
Пальцы в пыли от лампочки, вкрученной в потолок.
Простыни - будто стены собора белые,
Белые, как дорогая слоновая кость,
У Анны руки – будто подкоп мастерит из плена,
Голос Анны зовет – gratia, gratia plena,
Ave Maria – радуйся, началось.
А голос у Анны тоненький, точно кора березы,
Аве Мария, из крана елей течет,
Больней с каждый всплеском из рук ее рвутся простыни,
И ангел за дверью гадает, к кому бы придти еще.
Свет невечерний горит на зеркальной полке,
Свет невечерний лампадою в тридцать ватт,
Анне кажется, что длится безумно долго,
Что простыни не белеют две тысячи лет подряд,
Но Анна стирает «Тайдом», у Анны такая мода,
У Анны «Аве Мария» звучит как реклама с радио,
Голос у Анны тоненький, как рубиновая порода,
И ангел решает, что может, и что когда-нибудь,
Что лет через восемь, когда на лицо ее лягут тени,
И родятся на свете дети каких-то других порядков,
А пока догорают последние песнопения,
И Анина мама заходит в ванну за чистой тряпкой.
среда, 23 января 2013
здравствуй, это снова привет из города,
надеюсь, ты не забыл, что за спиною город,
полузеленые полузамерзшие крещатика тополя
нас просили друг друга виду не терять,
поэтому снова я
и не жди ничего другого.
если о новостях – то я по-французски почти хорошо,
порвал твою синюю куртку, но думаю, что не в счет,
слушай, а знаешь, знаешь - ведь я нашел,
на чердаке твой паровозик игрушечный я нашел…
скоро день ангела: и не знаю, что написать еще.
знаешь, нам теперь говорят, что маниловы – дураки,
что в город эн не уедешь в отцовской бричке,
что чичикова в рэсэфэсэре – в темный повал с поличным,
или даже апрельским ледком да прямо на дно реки.
надо реже смотреться в зеркало, чтобы меньше старела мама,
между собою и нищими стираю любую разницу
на рынке батон теперь на восемнадцать частей ломают,
и просят продать енотовый воротник, что ты носил в гимназии.
придется - за хлеб и корзиночку крымских груш
если бывшие генералы сторонятся глядеть в глаза,
а я бы сказал – не трусьте, раз я не трушу,
а они все взглядами от церкви и до вокзала.
а две недели тому расстреляли папу
за перевод в комоде из сказочной синей птицы,
мама жжет дневники его, мама всего боится,
и дежурит под дверью призрак будущего гестапо.
Если можешь, не возвращайся и не чувствуй себя иудой,
царских денег не присылай, они не в ходу, не надо,
у нас пьес метерлинка еще на растопку груды,
а в город эн не доедешь и бронепоездом с красным флагом.
и поскольку я ни нашел ни клочка, чтобы поставить имя,
потому что тетради давно называются даром свыше,
то пишу на листах твоего романа с профилем гофмана амадея
который кричит, что время романам вышло.
а за мной скорым гонит дурная слава,
меня швырнули на шумный рынок и говорят – плыви,
писать в многолюдных барах мы потеряли право,
поэтому и у лучших стихов привкус картошки фри
мне не хватает места, потому что начало романа
если ручкой не выйдет, попробую карандаши –
не вздумай писать, что это его сломало,
«…жил человек в комнате, слишком маленькой, чтобы жить…»
в трех метрах всегда остается правда на дне души
« жил человек, но мы не знаем его фамилии…»
и вот как-то утром маленький человек решил,
убежать от создателя вдоль по трамвайным линиям.
на звук бронепоезда не оглядываются, а ложатся,
не хочешь – винтиком, будь камешком подколесным
без рода и племени, золотого пенсе и шансов
что все же удастся выбраться и пустить по откосу поезд.
не закроешь глаза и не промолчишь, где нужно,
такие порядки в моем заполошном веке
и даже когда три метра обступят живую душу
человек остается в комнате, а комната в человеке.
надеюсь, ты не забыл, что за спиною город,
полузеленые полузамерзшие крещатика тополя
нас просили друг друга виду не терять,
поэтому снова я
и не жди ничего другого.
если о новостях – то я по-французски почти хорошо,
порвал твою синюю куртку, но думаю, что не в счет,
слушай, а знаешь, знаешь - ведь я нашел,
на чердаке твой паровозик игрушечный я нашел…
скоро день ангела: и не знаю, что написать еще.
знаешь, нам теперь говорят, что маниловы – дураки,
что в город эн не уедешь в отцовской бричке,
что чичикова в рэсэфэсэре – в темный повал с поличным,
или даже апрельским ледком да прямо на дно реки.
надо реже смотреться в зеркало, чтобы меньше старела мама,
между собою и нищими стираю любую разницу
на рынке батон теперь на восемнадцать частей ломают,
и просят продать енотовый воротник, что ты носил в гимназии.
придется - за хлеб и корзиночку крымских груш
если бывшие генералы сторонятся глядеть в глаза,
а я бы сказал – не трусьте, раз я не трушу,
а они все взглядами от церкви и до вокзала.
а две недели тому расстреляли папу
за перевод в комоде из сказочной синей птицы,
мама жжет дневники его, мама всего боится,
и дежурит под дверью призрак будущего гестапо.
Если можешь, не возвращайся и не чувствуй себя иудой,
царских денег не присылай, они не в ходу, не надо,
у нас пьес метерлинка еще на растопку груды,
а в город эн не доедешь и бронепоездом с красным флагом.
и поскольку я ни нашел ни клочка, чтобы поставить имя,
потому что тетради давно называются даром свыше,
то пишу на листах твоего романа с профилем гофмана амадея
который кричит, что время романам вышло.
а за мной скорым гонит дурная слава,
меня швырнули на шумный рынок и говорят – плыви,
писать в многолюдных барах мы потеряли право,
поэтому и у лучших стихов привкус картошки фри
мне не хватает места, потому что начало романа
если ручкой не выйдет, попробую карандаши –
не вздумай писать, что это его сломало,
«…жил человек в комнате, слишком маленькой, чтобы жить…»
в трех метрах всегда остается правда на дне души
« жил человек, но мы не знаем его фамилии…»
и вот как-то утром маленький человек решил,
убежать от создателя вдоль по трамвайным линиям.
на звук бронепоезда не оглядываются, а ложатся,
не хочешь – винтиком, будь камешком подколесным
без рода и племени, золотого пенсе и шансов
что все же удастся выбраться и пустить по откосу поезд.
не закроешь глаза и не промолчишь, где нужно,
такие порядки в моем заполошном веке
и даже когда три метра обступят живую душу
человек остается в комнате, а комната в человеке.
среда, 16 января 2013
говорят, что не имеешь значения,
что легче перышка,
чуть тише скрипа кривых качелей,
и чуть больнее - о стол в темноте на ощупь.
зубным порошком на чужих медалях,
пройдись раз в году полумертвым маршем,
санитартой в госпитале накрахмаленный
белый воротничок рубашки.
или мамой пиджак для тебя подогнан,
для марша, для маскарада и твоего начала -
миллионы таких же как ты из окон -
на первое сентября, слаженно, по брусчатке.
но пока говорят, что не имеешь ценности,
что на базаре не обменяешь себя на центы,
и что на рынке за тебя не дадут ни пенса,
что можно кричать по радио или плевать на лесницах,
тогда собирай рюкзак и ступай ловить электричку,
следующую по бульвару на тот или этот берег,
но не иди стройным шагом и не учишь отлично -
кто знает, что будет в городе, к которому ты приедешь.
потому что погоны срывая, на шаг выходя из строя,
когда не имеешь значения, быть легче перышком
по цепочке подбитых сапог в снегу -
ползти
одному
в темноте
на ощупь
и улыбаться счастливо, не ощущая разбитых губ.
что легче перышка,
чуть тише скрипа кривых качелей,
и чуть больнее - о стол в темноте на ощупь.
зубным порошком на чужих медалях,
пройдись раз в году полумертвым маршем,
санитартой в госпитале накрахмаленный
белый воротничок рубашки.
или мамой пиджак для тебя подогнан,
для марша, для маскарада и твоего начала -
миллионы таких же как ты из окон -
на первое сентября, слаженно, по брусчатке.
но пока говорят, что не имеешь ценности,
что на базаре не обменяешь себя на центы,
и что на рынке за тебя не дадут ни пенса,
что можно кричать по радио или плевать на лесницах,
тогда собирай рюкзак и ступай ловить электричку,
следующую по бульвару на тот или этот берег,
но не иди стройным шагом и не учишь отлично -
кто знает, что будет в городе, к которому ты приедешь.
потому что погоны срывая, на шаг выходя из строя,
когда не имеешь значения, быть легче перышком
по цепочке подбитых сапог в снегу -
ползти
одному
в темноте
на ощупь
и улыбаться счастливо, не ощущая разбитых губ.
суббота, 05 января 2013
яна четыре раза не дотягивается до звонка,
у яны шестнадцать жизней до выпускного,
у яны жемчуг капели - кап, капает с потолка,
все девять квадратных метров капает с потолка,
и весна улыбается, второпях начинаясь снова.
у яны которой день затишье над доном-волгой,
гоголь со всеми нотами под покрывалом,
у яны горит светлячок разобранных верхних полок,
и плюшевые медведи зовут под диваном маму,
и фонари-жемчужины топят в глазах мишуру проводов,
когда смотришь на них с балкона или балконной лодки -
яна читает лорку, потому что цветет обложка,
потому что скоро экзамен, потому что никого другого
ей не найти на полке, потому что все мы воробушки -
в клювах, в перышках замерзаем.
потому что два метра до потолка кажутся королевством,
где ветер на общей кухне густой и пряный,
где рыцарь уже не железный, а деревянный
где небеса из мрамора, где потерялась во всех коридорах принцесса яна,
где яна идет по свету, потому что скоро экзамен, где вороны
заснеженных улиц на ветки бусинки нанизали, а качели
смерзлись в одно с метелью, а корочка мандарина
самой новой луной желтеет, или
не видно, и месяц, полуслепой, горбатый,
ковыляет под снежным гипсом забытых античных статуй.
Впрочем, у Яны тишь - тишина, и покой прожектора, и слова ее
облепили бельевую веревку слова, начало зимы безостановочно капает с потолка,
все девять квадратных метров капает с потолка,
и жизнь наматывает вязаный шарф, начинаясь снова.
у яны шестнадцать жизней до выпускного,
у яны жемчуг капели - кап, капает с потолка,
все девять квадратных метров капает с потолка,
и весна улыбается, второпях начинаясь снова.
у яны которой день затишье над доном-волгой,
гоголь со всеми нотами под покрывалом,
у яны горит светлячок разобранных верхних полок,
и плюшевые медведи зовут под диваном маму,
и фонари-жемчужины топят в глазах мишуру проводов,
когда смотришь на них с балкона или балконной лодки -
яна читает лорку, потому что цветет обложка,
потому что скоро экзамен, потому что никого другого
ей не найти на полке, потому что все мы воробушки -
в клювах, в перышках замерзаем.
потому что два метра до потолка кажутся королевством,
где ветер на общей кухне густой и пряный,
где рыцарь уже не железный, а деревянный
где небеса из мрамора, где потерялась во всех коридорах принцесса яна,
где яна идет по свету, потому что скоро экзамен, где вороны
заснеженных улиц на ветки бусинки нанизали, а качели
смерзлись в одно с метелью, а корочка мандарина
самой новой луной желтеет, или
не видно, и месяц, полуслепой, горбатый,
ковыляет под снежным гипсом забытых античных статуй.
Впрочем, у Яны тишь - тишина, и покой прожектора, и слова ее
облепили бельевую веревку слова, начало зимы безостановочно капает с потолка,
все девять квадратных метров капает с потолка,
и жизнь наматывает вязаный шарф, начинаясь снова.
суббота, 17 ноября 2012
Если нечего делать - тогда помолчи и слушай
вчерашний телеэфир - говорили о мертвых душах,
размазывали по экрану движения красных губ
и надписи на картинах черный квадрат и куб.
ложь, огромную, точно слон, телеэфир не вместит,
это гонца с письмом в старину называли "вести"
слон, расколотый на тысячу разных мосек,
тычется мокрым носом, просится
выбежать в улицу и пронестись по залам,
под страхом виселицы запретить переключать каналы:
"лучше - не маршем по площадям, а прямиком с карниза,
слушайте: там позади все так же работает телевизор,
слушайте: давайте не снова - к началу двадцатого века",
розовый слон вранья превращается в грустного человека,
с шелковым галстуком за единицу и ноль-ноль-ноль,
он рекламный агент и ездит на черном "вольво".
к сорока он какой-то главный, с заметной лысиной,
и слоны вранья вокруг громоздятся, шагают, высятся,
прислушивается к сердцу - когда слишком тихо бьется,
а когда на экране новости, он отворачивается и смеется.
вчерашний телеэфир - говорили о мертвых душах,
размазывали по экрану движения красных губ
и надписи на картинах черный квадрат и куб.
ложь, огромную, точно слон, телеэфир не вместит,
это гонца с письмом в старину называли "вести"
слон, расколотый на тысячу разных мосек,
тычется мокрым носом, просится
выбежать в улицу и пронестись по залам,
под страхом виселицы запретить переключать каналы:
"лучше - не маршем по площадям, а прямиком с карниза,
слушайте: там позади все так же работает телевизор,
слушайте: давайте не снова - к началу двадцатого века",
розовый слон вранья превращается в грустного человека,
с шелковым галстуком за единицу и ноль-ноль-ноль,
он рекламный агент и ездит на черном "вольво".
к сорока он какой-то главный, с заметной лысиной,
и слоны вранья вокруг громоздятся, шагают, высятся,
прислушивается к сердцу - когда слишком тихо бьется,
а когда на экране новости, он отворачивается и смеется.
среда, 10 октября 2012
1
Финал предсказуем и даже предсказан,
не стану твердить тебе надоевших фраз,
что скоро - если не к лучшему, то по-новому,
что нужно ждать
что крыша – одна банальность, куда загнать может только случай,
когда на горизонте подростка сошлись мимолетно тучи,
вроде бросившей девушки и дураков-родителей,
и этой осени еще много -
а мне от молитв охрипнуть – как от ангины,
но ты стоишь, словно ждешь закат
или выстрел в спину,
на том конце улице плачет чья-то трехлетняя девочка,
но мир блекнет, потому что
тебе остается шаг.
Полшага.
Мелочь.
2
Потом просыпаюсь, пересыпаю в ладонях строчки,
потом нажимаю delete
почту,
разносят по воскресеньям
мой день – сто сорок шагов от работы к дому.
Когда улыбаются, отвечаю вежливо, что бессмысленно,
отговариваюсь усталостью, головною болью,
возвращаюсь домой дорогой опавших листьев,
забывая даты, имена, адреса, пароли,
Когда хочется плакать, утыкаюсь лицом в подушку,
но все равно не плачу, потому что страшно,
и начинаю снова укрывать одеялом душу,
и вот уже бред начинается снова. По-прежнему. по-вчерашнему.
Иду по узкой тропинке от сна к кошмару,
разговариваю с тобой, но всегда не хватает слов,
много пью - надеюсь, что кончится на инфаркте,
забываю имя твое, цвет волос, лицо.
Иногда просыпаюсь вдруг, подхожу к балкону,
перила – это открытые двери ада,
и тогда говорю уже не с тобой, а с богом,
умоляя разрешить сделать шаг. Полшага.
3
Но конечно, все объясняется выпитой днем текилой,
или водкой вечером, за что чувствую виноватым,
но заставляет что-то не прыгать и отпустить перила,
вернуться в спальню, но все равно не плакать.
наутро не слышать телефонной трели,
подушкой накрыться, не спать, не думать…
телефон не звонит, телефон поверил
не ждите. меня не было. нет. я умер.
не ждите – я больше не открываю двери,
и телефонный шнур вырываю с корнем,
Кэти, я позвоню – завтра, через неделю,
если вспомню имя твое и номер.
только шаг, полшага – ждать полжизни нечего,
моя кровь навсегда прикипела к прошлому,
моя жизнь – на асфальте мелком очерчена,
а сердце почти не стучит под кожей.
и вот теперь, вглядываясь в прошлое.
не замечая, какой рассвет над землей повис,
и что у девочки через улицу платье в синий горошек,
я делаю пару шагов к балкону.
смотрю
вниз.
4
Я держу ее за руку. Иногда помогает время.
у нее тонкий профиль и красный цветок в кудряшках,
с нами по парку бежит наш сын, я ведь говорил – изменится,
и даже курить на балконе почти не страшно.
она переводит с немецкого или пишет статьи в газету,
она так мила, что мы никогда не ссоримся,
планируем отпуск во всех уголках планеты,
и в кресле обнявшись, смотрим восьмичасовые новости.
она ненавидит кольца, зато обожает пиццу,
бегает утром в парке, почти не следит за модой,
я иногда замечаю, как наши похожи лица,
и по тропинкам парка мы ходим одной походкой.
откинувшись на подушку, шепчу ей, что счастлив, счастлив,
она через месяц скажет, что, кажется, будет дочка,
и что как чудесно будет, детей провожая в ясли,
не замечать, что жизнь становится все короче.
я счастлив, я счастлив, счастлив – твержу как молитву ночью,
и сердце созвучно с мыслями бессильно стучит в ушах,
так скоро все: старость, пенсия, давление, позвоночник,
и хочется сделать полшага, когда остается шаг.
но закрываю глаза, пытаюсь не оглянуться,
вслепую беру ее руку, свет пряча за темной шторой,
она привыкла – я слушаю ритмы пульса,
уже много лет подряд я слушаю ритмы пульса,
совершенно бессмысленно слушаю ритмы пульса,
раз за разом сбиваясь и начиная снова.
5
господи, если это возможно – помоги не дожить до ночи,
когда кожа под пальцами покажется слишком тонкой,
я все-таки доживу до точки. до многоточия
не вспоминать…зарядить револьвер, пулемет, двустволку,
сжать чуть запястье…не просыпайся, Кэти,
я схожу с ума уже столько прошедших лет,
иногда иду по замерзшей реке, надеясь, что лет растает,
и меня пустят ползти на коленях к воротам рая,
не просыпайся, видишь – твой муж безумец,
он забывает имя твое даже когда целует,
и все это маски, притворства, горячечный пошлый бред,
мне чудится запах пороха от ментоловых сигарет,
я ищу на дне твоих глаз другое – неужели не видишь, Кэти?
я хочу душу свою отправить на небеса в конверте,
я не хочу оборачиваться и видеть твою улыбку,
ты так привыкла, что я ночами не здесь, я где-то.
твоя кожа под пальцами кажется слишком нежной.
и голубая жилка бьется почти по-прежнему,
Кэти, пожалуйста, помолчим - хочется закричать,
и никогда не касаться губами твоего плеча.
почему я больше не слышу, как в парке играют дети?
Только не вздумай ответить. Я мертв. Не отвечай мне, Кэти.
Финал предсказуем и даже предсказан,
не стану твердить тебе надоевших фраз,
что скоро - если не к лучшему, то по-новому,
что нужно ждать
что крыша – одна банальность, куда загнать может только случай,
когда на горизонте подростка сошлись мимолетно тучи,
вроде бросившей девушки и дураков-родителей,
и этой осени еще много -
а мне от молитв охрипнуть – как от ангины,
но ты стоишь, словно ждешь закат
или выстрел в спину,
на том конце улице плачет чья-то трехлетняя девочка,
но мир блекнет, потому что
тебе остается шаг.
Полшага.
Мелочь.
2
Потом просыпаюсь, пересыпаю в ладонях строчки,
потом нажимаю delete
почту,
разносят по воскресеньям
мой день – сто сорок шагов от работы к дому.
Когда улыбаются, отвечаю вежливо, что бессмысленно,
отговариваюсь усталостью, головною болью,
возвращаюсь домой дорогой опавших листьев,
забывая даты, имена, адреса, пароли,
Когда хочется плакать, утыкаюсь лицом в подушку,
но все равно не плачу, потому что страшно,
и начинаю снова укрывать одеялом душу,
и вот уже бред начинается снова. По-прежнему. по-вчерашнему.
Иду по узкой тропинке от сна к кошмару,
разговариваю с тобой, но всегда не хватает слов,
много пью - надеюсь, что кончится на инфаркте,
забываю имя твое, цвет волос, лицо.
Иногда просыпаюсь вдруг, подхожу к балкону,
перила – это открытые двери ада,
и тогда говорю уже не с тобой, а с богом,
умоляя разрешить сделать шаг. Полшага.
3
Но конечно, все объясняется выпитой днем текилой,
или водкой вечером, за что чувствую виноватым,
но заставляет что-то не прыгать и отпустить перила,
вернуться в спальню, но все равно не плакать.
наутро не слышать телефонной трели,
подушкой накрыться, не спать, не думать…
телефон не звонит, телефон поверил
не ждите. меня не было. нет. я умер.
не ждите – я больше не открываю двери,
и телефонный шнур вырываю с корнем,
Кэти, я позвоню – завтра, через неделю,
если вспомню имя твое и номер.
только шаг, полшага – ждать полжизни нечего,
моя кровь навсегда прикипела к прошлому,
моя жизнь – на асфальте мелком очерчена,
а сердце почти не стучит под кожей.
и вот теперь, вглядываясь в прошлое.
не замечая, какой рассвет над землей повис,
и что у девочки через улицу платье в синий горошек,
я делаю пару шагов к балкону.
смотрю
вниз.
4
Я держу ее за руку. Иногда помогает время.
у нее тонкий профиль и красный цветок в кудряшках,
с нами по парку бежит наш сын, я ведь говорил – изменится,
и даже курить на балконе почти не страшно.
она переводит с немецкого или пишет статьи в газету,
она так мила, что мы никогда не ссоримся,
планируем отпуск во всех уголках планеты,
и в кресле обнявшись, смотрим восьмичасовые новости.
она ненавидит кольца, зато обожает пиццу,
бегает утром в парке, почти не следит за модой,
я иногда замечаю, как наши похожи лица,
и по тропинкам парка мы ходим одной походкой.
откинувшись на подушку, шепчу ей, что счастлив, счастлив,
она через месяц скажет, что, кажется, будет дочка,
и что как чудесно будет, детей провожая в ясли,
не замечать, что жизнь становится все короче.
я счастлив, я счастлив, счастлив – твержу как молитву ночью,
и сердце созвучно с мыслями бессильно стучит в ушах,
так скоро все: старость, пенсия, давление, позвоночник,
и хочется сделать полшага, когда остается шаг.
но закрываю глаза, пытаюсь не оглянуться,
вслепую беру ее руку, свет пряча за темной шторой,
она привыкла – я слушаю ритмы пульса,
уже много лет подряд я слушаю ритмы пульса,
совершенно бессмысленно слушаю ритмы пульса,
раз за разом сбиваясь и начиная снова.
5
господи, если это возможно – помоги не дожить до ночи,
когда кожа под пальцами покажется слишком тонкой,
я все-таки доживу до точки. до многоточия
не вспоминать…зарядить револьвер, пулемет, двустволку,
сжать чуть запястье…не просыпайся, Кэти,
я схожу с ума уже столько прошедших лет,
иногда иду по замерзшей реке, надеясь, что лет растает,
и меня пустят ползти на коленях к воротам рая,
не просыпайся, видишь – твой муж безумец,
он забывает имя твое даже когда целует,
и все это маски, притворства, горячечный пошлый бред,
мне чудится запах пороха от ментоловых сигарет,
я ищу на дне твоих глаз другое – неужели не видишь, Кэти?
я хочу душу свою отправить на небеса в конверте,
я не хочу оборачиваться и видеть твою улыбку,
ты так привыкла, что я ночами не здесь, я где-то.
твоя кожа под пальцами кажется слишком нежной.
и голубая жилка бьется почти по-прежнему,
Кэти, пожалуйста, помолчим - хочется закричать,
и никогда не касаться губами твоего плеча.
почему я больше не слышу, как в парке играют дети?
Только не вздумай ответить. Я мертв. Не отвечай мне, Кэти.
Авторская пунктуация. Никому не отдам и никогда не уступлю.
хотелось – в двадцатый год и замерзший город,
под тонкой тканью шинели медленно, до упаду,
в снег роняя хлебные крошки плохого зерна и сорта,
на ощупь, медленно, невпопад и почти что шагом
стуча каблуками в размокшее зимнее крошево,
слыша скрежет полозьев некрашеных детских санок,
ты на проспекте один, ты забыт и брошен,
и еще около тысячи лет до рекламы, людей, парадов.
молясь, чтобы в городе не было двадцать первого,
запахнувшись в сукно плотнее, ловя ладонями
все оскалы в сосульки вмерзших собачьих нервов,
и полминуты, чтобы поймать клыки, все понять и вспомнить.
запрокинув голову в небо, чтоб не катились слезы,
с ведром серебристой жести идти на Неву за снегом,
не оборачивайся, иначе поймешь, что поздно,
помолись, чтоб скорее кончился двадцать первый.
ладони толкнув под выстрел, почувствовав небо кожей,
в расстрельной команде не было, видимо, ни души.
перекрестись три раза, или много ли там положено,
напиши, что февраль кончается. пожалуйста, напиши.
под тонкой тканью шинели медленно, до упаду,
в снег роняя хлебные крошки плохого зерна и сорта,
на ощупь, медленно, невпопад и почти что шагом
стуча каблуками в размокшее зимнее крошево,
слыша скрежет полозьев некрашеных детских санок,
ты на проспекте один, ты забыт и брошен,
и еще около тысячи лет до рекламы, людей, парадов.
молясь, чтобы в городе не было двадцать первого,
запахнувшись в сукно плотнее, ловя ладонями
все оскалы в сосульки вмерзших собачьих нервов,
и полминуты, чтобы поймать клыки, все понять и вспомнить.
запрокинув голову в небо, чтоб не катились слезы,
с ведром серебристой жести идти на Неву за снегом,
не оборачивайся, иначе поймешь, что поздно,
помолись, чтоб скорее кончился двадцать первый.
ладони толкнув под выстрел, почувствовав небо кожей,
в расстрельной команде не было, видимо, ни души.
перекрестись три раза, или много ли там положено,
напиши, что февраль кончается. пожалуйста, напиши.
Я должна писать повесть про Афганистан. Нет, даже не так - я напишу эту повесть, даже если выйдет совсем не о том и не так. Странно ли это, но постоянно думаю - там ведь люди умирали, и совершенно не смешно, и даже трогать не имею право. Совсем не смешно, как и революция. Как революция понарошку. Мне кажется, что фильм "Третье поколения" Фассбиндера как раз об этом. Блин, но как, как можно писать про какие-то игрушечные пистолетики после Достоевского? Люди страдали, а я теперь придумываю страдание.
вторник, 09 октября 2012
Говорят, что снежинки не портят кудри,
Второй Карфаген должен быть построен,
Ты, пальцы о школьный мелок напудрив,
На шаг выходи из строя.
Говорят, что снежинки заносят небо,
Ищи на прилавках седую краску,
Бокалом метила отметь победу,
Включать телевизор теперь опасно.
Каналы молчат, тебе в глаза не глядя,
Жена не звонит полторы недели,
Не считает часы до твоих объятий,
Все закончилась, как давно хотели.
А если зажмурится – по каналам
Говорят про бога и про все на свете,
Поют, что на хрена война нам,
И что в стране не родятся дети.
А если удастся от лжи охрипнуть –
Отыщи кнопку «к черту» на твоем экране,
Не вслушивайся: там кто-то хрипит молитвы,
И шепчет прогноз, что над Москвой цунами.
Второй Карфаген должен быть построен,
Ты, пальцы о школьный мелок напудрив,
На шаг выходи из строя.
Говорят, что снежинки заносят небо,
Ищи на прилавках седую краску,
Бокалом метила отметь победу,
Включать телевизор теперь опасно.
Каналы молчат, тебе в глаза не глядя,
Жена не звонит полторы недели,
Не считает часы до твоих объятий,
Все закончилась, как давно хотели.
А если зажмурится – по каналам
Говорят про бога и про все на свете,
Поют, что на хрена война нам,
И что в стране не родятся дети.
А если удастся от лжи охрипнуть –
Отыщи кнопку «к черту» на твоем экране,
Не вслушивайся: там кто-то хрипит молитвы,
И шепчет прогноз, что над Москвой цунами.
Я здесь не пишу стихи, я здесь не играю в игры, я вообще не умею складывать буквы в слова. Наверное, нужно поздороваться с дневником - ну же, здравствуй. Я не ищу здесь стилистические ошибки в собственных текстах, здесь не будет рецензий на фильмы и эссе на абстрактные темы. Это будет мои личным портретом Дориана Грея, запертым в старой классной комнате - чтобы стоял, чтобы шторы, и чтобы не заходил никто. И пороки пускай на его лице будут, не на моем. Это отвратительно. Это я пошла на поводу у кого-то. Интересно, и о чем же тогда здесь нужно писать.Я ведь не влюблена - значит, по-прежнему все будет ни о чем, только около себя, но бесконечно далеко.